Дмитрий Мережковский - Страница 47


К оглавлению

47

Тогда, в Париже, кроме abbé Laberthonniére’a, маленького, черненького, живого и скромного, мы знали, из примыкавших так или иначе к модернистическому движению, очень немногих: Le Roy, Бергсон… один пастор, не помню имени. С Бергсоном, звезда которого быстро восходила, был хорош граф Прозор. А на блестящих лекциях его, всегда переполненных, католическое духовенство часто преобладало. Все, что я пишу здесь о французском модернизме так бегло (иногда, может быть, не точно), я пишу лишь попутно, и для тех, кто его не знал или о нем забыл. Сомневаюсь, впрочем, чтобы для большинства французов современных это могло иметь какой-нибудь интерес.

Во французском кружке, который тогда у нас собирался, мы на такие темы разговоров не вели. Но после наших «суббот» со странной смешанностью русских эти французские собрания были отдохновенны. В моей ажавде записано: «Сегодня вечером — любопытно. Дитль Dumur Severac, V. Bach, Лагардель (какой он приятный!), гр. Прозор, А. Бенуа (случайно), Оливье, Баруцци… два юноши, — не помню фамилий. Интересные для их изученья разговоры (философия и социализм). Только Баша я не люблю».

К этому Виктору Башу и Д. С. не питал большой симпатии, но Баш к нему особенно тяготел тогда. Мы (опять по ажанде) у Баша однажды обедали, встретили там декана Круазье и какую-то м-llе Дикмэ (?). Ее Д. С. нашел «страшной».

Кто такой Оливье и почему он у нас появился, — решительно не могу вспомнить. В ажанде моей от 10 декабря 07 нахожу: «Были на лекции Лагарделя. Оттуда — в кафе с Берт, Оливье и др. Д. С. протестовал и удивлялся, что Лагардель объявил Маркса синдикалистом».

Может быть, Оливье был синдикалист, как Лагардель. Прежде чем вернуться к нашим встречам с русскими революционерами и к другим эпизодам нашей парижской жизни — к лекциям Д. С., между прочим, хочу рассказать об одном вечере, не знаю кем устроенном, в пользу русских безработных. Я и Д. С. в нем участвовали вместе с Верой Фигнер и… с Анатолем Франсом.

Вероятно, устроила его m-me Аничкова — Ivan Strannik, — потому что именно у нее мы раньше видели, и не раз, Франса. Видели… и слушали, ибо там, где он бывал, только и можно было, что — не говорить с ним, а его слушать. В обычной позе, облокотясь на камин, он говорил, говорил… очень приятно, остроумно, обо всем и ни о чем, остальные, сколько бы их и кого тут ни было, имели свое определенное дело: молчать и слушать мэтра. M-me de Caillavet, вечная его спутница (и, кажется, крест его жизни), как будто что-то говорила иногда, а может быть, и нет.

Не помню, к сожалению, в какой зале был вечер (тогда ведь были другие залы в Париже для лекций и вечеров), но зала большая — и полным-полна, — какой публикой? Всякой, главным образом русской. Ведь Вера Фигнер и мы с Д. С. читали по-русски…

А. Франс на эстраде не выигрывал: около камина, в интимной обстановке, он казался и стройнее, и увереннее, и голос его звучал мягче. Вера Фигнер, немолодая, с длинным (когда-то красивым) лицом, неловкая и застенчивая, в белом платье, читала какие-то замысловатые вирши. Да ведь не в поэзии была ее слава! Мне помнится, главное, артистическая комната: длинный стол с угощеньем, и Вера Фигнер рядом с m-me de Caillavet: она (раз тут Анатоль!) разыгрывала хозяйку. Ей было, конечно, известно, что эта неловкая дама провела 12 лет в заточении, — dans une forteresse! Она решила ее ободрить, быть любезной, и ничего не нашла лучше, как приняться к ней приставать:

— Vous êtes une heroine, madame, n’est-ce-pas? Vous êtes une heroine?

Что могла ей ответить бедная Фигнер? «Да, мадам, я героиня?» или «Нет, не героиня, оставьте меня в покое?»

Кажется, она не ответила ровно ничего. Во всяком случае, m-me de Caillavet осталась недовольна.

ГЛАВА 5

Д. С. был при конце своей трудной работы — трагедии Павла I, — когда моя статья «О насилии», предназначенная для сборника и бывшая как бы сводкой наших разговоров между собой, была кончена. Я ее прочла обоим, Д. С. и Д. Ф., ожидая возражений, главным образом, от последнего. У нас были разные методы писанья, его природная стихийность протестовала против моей методичности. Возражений от Д. С. я не ожидала: ведь это было, в главных чертах, то, к чему, в наших общих разговорах, пришел, наконец, и он.

Мои догадки оказались верны. Д. С. принял статью полностью, как если б сказанное в ней было и его собственное. Д. Ф. возражал, но, не имея своего положения, чтобы противопоставить нашему, принял, в конце концов, наше. А Д. С. даже решил сделать из этой статьи свою лекцию, первую в Париже. Лекция не состоялась. Прибегаю опять для точности к моей ажанде:

«16 февраля. Пятница. Лекция Дмитрия (мое „насилие“) не состоялась. Толпы, толпы народа. Гвалт и дом, улица запружена. Дмитрия стиснули темным кольцом. Кажется, дрались, наконец выбили стекла — и все кончилось. Полицейские очистили залу. Мы едва вылезли. Пошли по запруженной улице в кафе с Кричевским (будущий оппонент Дм., соц-демократ, еврей, будто бы философ). Были еще два „эмигранта“, солдат и матрос. Лекцию решили перенести в какую-нибудь другую, громадную залу».

Через пять дней, 21 февраля, эта лекция и состоялась… в гигантской Salle d’Orient. Дикая масонская зала, вся красная с золотом. (Очевидно, в те годы она сдавалась всем желающим.) Сошло все хорошо. Было чуть не 1000 человек. А возражения пришлось перенести еще на другой вечер.

Среди оппонентов был незадолго до того неожиданно явившийся к нам и Андрей Белый (Боря Бугаев). Тот самый молодой московский поэт и писатель, что жил у нас в Петербурге, наезжая из Москвы, и слушал с нами Гапона 9 января в Вольно-Эконом. обществе. Мы и не знали, что он за границей. Явился он в Париж после шатанья по Германии — с трубкой, в пелерине и в гетрах. Оказывается — насмерть поссорился с первым своим другом, поэтом Блоком, в жену которого был влюблен. Но поссорился не из-за жены, а из-за пасквиля, который сам же на Блока, ни с того ни с сего, написал. Удивительное это было существо, Боря Бугаев! Вечное «игранье мальчика», скошенные глаза, танцующая походка, бурный водопад слов, на все «да-да-да», но вечное вранье и постоянная измена. Очень при этом симпатичен и мил. Надо было только знать его природу, ничему в нем не удивляться и ничем не возмущаться. Прибавлю, чтобы дорисовать его, что он обладал громадной эрудицией, которой пользовался довольно нелепо. Слово «талант» к нему как-то мало приложимо. Но в неимоверной куче его бесконечных писаний есть, кое-где, проблески гениальности.

47