Дмитрий Мережковский - Страница 61


К оглавлению

61

У нас с утра — куча народу: студенты-солдаты, студенты-офицеры, высаженные «народом» из автомобилей журналисты, старые знакомые, годами не виданные (Туган-Барановский, например, с маленьким сыном), вплоть до брата Сергея, седого, больного, приведенного своей сиделкой (мы тут видели его в последний раз). Да всех не перечтешь! Мы вместе вышли на улицу, к таврической решетке в толпу. И в толпе все почти знакомые, да и незнакомые улыбались нам, как друзьям. Погода была удивительная: легкий мороз и нежная солнечная метель. Такие бывают летние дожди под солнцем. Снежинки, падая, отливали радугой.

Не помню, сколько времени ходили мы под этой белоперистой пургой, пока вернулись домой завтракать — в еще большей компании.

День этот прошел. О последующих, о всей сложности и нарастании разнообразных как будто событий, не одна же моя, думаю, есть современная запись. Но думаю тоже, что во всякой, самой оптимистичной, если она правдива, есть, как в моей, вот это ощущенье, что перед нами еще неизвестность, что Россия очень, очень больна, опасно больна, кризис еще не пережит… И я, как многие, повторяла: хочу, хочу верить, что все будет хорошо… И каждый день, с каждым новым, даже мелким событием, действием людей, вера убывала, пока не исчезла совсем. Это незаметно, пока записываешь все, даже мелочи, а когда они соберутся в букет — видно, как ядовит этот букет.

Общее известно: «Совет рабочих и солдатских депутатов заседает в Думе», а рядом — думский Комитет, выбравший, с громадными потугами, Временное правительство. Первый — многотысячная, ревущая толпа, второй — Родзянко, бывший председатель Думы, хлопающий себя по бедрам перед французскими делегатами Doumergue и Мильераном: «Voila messieurs, nous sommes en pleine révolution!». Тут же французский посланник Палеолог, звонящий своему attaché, нашему другу, что он «ничего не понимает», и просящий свиданья «с какими-нибудь влиятельными русскими думцами».

Говорили — «двоевластие», но власть была у Советов. Правители не успели, задумались, не решились, не посмели подобрать ее, когда она валялась на улице. А она действительно валялась, потому что никакой серьезной борьбы у царского правительства с начавшейся революцией не было. Интеллигенты, болтавшиеся и болтающие до хрипоты в Совете, шли у него на поводу, или беспомощно, или — самые подозрительные — делали вид, что идут, будучи себе на уме. Керенский (часто к нам забегавший) поступил, казалось нам, не глупо: будучи в Совете, вошел и в правительство, причем сумел убедить Совет, который было зарычал на него, что это хорошо, что так нужно. Да и действительно: в новом «революционном» русском правительстве не было ни одного революционера! Только один Керенский, когда он туда вошел.

Вообще он тогда действовал как будто с нашего, интеллигентского, не большевистского, берега. (Было именно два берега.)

И его, как нас, раздражало дурацкое поведение Горького со своим большевизанским окружением, вернее — свитой. Горький, на каком-то реквизированном великолепном автомобиле с этой своей свитой разъезжал, стряпая «эстетический Комитет». Случайно попавшие в него безобидные люди, вроде Батюшкова и Бенуа, вырывались оттуда, как с банного полка, ничего не понимая. Помню, как Д. С., долго слушая чьи-то об этом рассказы, вдруг закричал: «Да выжечь весь такой эстетизм!»

Надо сказать, что Д. С. изо всех нас, по крайней мере изо всего нашего окруженья (а нас тогда окружало неисчислимое количество всякого народа, очень разнообразного), оказался самым прозорливым. Еще в марте, когда у многих не погасла первая радость, он объявил: «Нашу судьбу будет решать Ленин». И так упорно к этому Ленину возвращался (а Ленина еще и в СПБ не было), что я, смеясь, вспомнила тургеневский «Бежин луг», таинственного «Тришку», прихода которого там все боялись, и стала называть Ленина «Дмитриевым Тришкой». Когда он, с братией, в запломбированном вагоне (или поезде) в Россию был доставлен, я так и отметила: «Приехал, наконец, этот Тришка-Ленин. А какая была и встреча! С криками, с прожекторами! Не то что бедненькому меньшевику Плеханову».

И все-таки я еще не понимала, как прав Д. С., хотя уж было однажды: поздний звонок Керенского ко мне, — просьба, чтобы кто-нибудь из нас троих пришел к нему утром в его министерский кабинет, что ему нужно посоветоваться…

Пошел Д. С., я осталась дома (жалела после). По рассказу Д. С. — свиданье выходило нелепое. Дело шло о правительственной декларации насчет войны, Совет уже выпустил свою, а правительство даже не промямлило ничего. Д. С. рассказывал: «Я его пугал Лениным, — ведь он на носу! Приедет, повернет Совет, куда хочет, вот тогда вы, правительство, запоете! Что ж, что вы тоже и в Совете. С Лениным вы там не справитесь. Керенский меня уверял, что сам Ленин боится, бегал без толку из угла в угол по комнате… Нелепость какая-то!»

«Декларация» потом вышла, но такая же смутная и робкая, как все «действия» тогдашнего, будто бы революционного, правительства.

Я все-таки не хотела еще поддаваться пессимизму, пророчествам нашей «Кассандры» (Д. С.) и заставляла себя верить Керенскому. Мне только страшно было, что он там один. А уж остальные… В моем Дневнике перечислены имена первого кабинета Временного правительства. Особенно ядовитым (лишь по глупости) оказался в дальнейшем Львов, назначенный (или выбранный) обер-прокурором Синода. Но роковая с ним история вышла позднее, когда он был уже в отставке, а обер-прокурором Синода (или как министром религии? Начальником Церкви?) был никто иной, как Карташев.

Итак, Керенский, какой ни на есть, все-таки один. Но вот приедут эмигранты, наши парижские друзья, может быть, они…

61