Между тем Д. Ф. так разболелся, что его необходимо было увезти. И в тот самый день, когда должны были приехать Бунаковы, Савинков и еще кто-то, мы трое уехали в Кисловодск, предоставив, на первое время, нашу квартиру Бунакову с женой. Савинков должен был жить у своего приятеля Макарова, теперь коммисара по охранению дворцов, или что-то вроде.
Жить на Кавказе было довольно тяжело. Издали все казалось мутнее и страшнее. Помнится — встречались мы там с генералом Рузским, с офицерами… Д. С. читал какую-то лекцию о революции и о Петре I… Хаос там явно нарастал. Д. С. волновался, мечтал о Петербурге… Наконец, 3 или 4 августа (Д. Ф. тогда уже поправился) мы выехали домой. О первом большевистском выступлении в июле мы знали только из писем друзей. Я часто писала Савинкову в это время, ответы его не были особенно ясны, но, кажется, он сделался помощником Керенского.
Можно себе представить, с каким трудом мы добрались до Петербурга. С разрывом поезда, так что Д. Ф., в другом вагоне, приехал раньше нас, с кучей других приключений.
И первое впечатление — страшный, невиданный еще, Петербург. Черный, грязный, усыпанный шелухой подсолнухов, с шатающимися бандами расхлястанных солдат… Было чего испугаться.
В первый же вечер приехал к нам Савинков, — и так все вечера, пока мы оставались в городе. Впрочем, мы все это время, с середины августа до середины сентября, кажется, то уезжали на несколько дней — в близкое, старое именье Витгенштейна, где жили мои сестры, то возвращались опять, так что у меня осталось впечатление, что мы жили в Петербурге и — в курсе революции.
Савинков сразу нарисовал положение: очень острое. Не говоря о военных потерях — внутренний развал экономический и политический — полный. Действовать надо немедля, это минуты последние, но… Керенского точно подменили, он — боится. По словам и других, с июля, с тех пор, как почти все правительство прежнее ушло, Керенский сделался премьером и какое-то состряпалось «коалиционное правительство» (отчасти из отбросов партии Бунакова и Керенского, как Чернов, о котором и Бунаков иначе не говорил, как о негодяе) — Керенский неузнаваем и — мы увидели это ясно — губит Россию.
Комбинация, которую предложил ему Савинков (с ген. Корниловым) была (я и теперь так думаю) — единственной и последней попыткой, создав твердую власть, удержать страну на краю провала. У меня подробно рассказаны все перипетии усилий Савинкова и Корнилова убедить Керенского ввести военное положение, создать хоть какой-нибудь minimum огражденья от развала всего и всех. Корнилов представил ему, по этому поводу, записку, которую Савинков нам читал. Керенский вихлялся, как трехколесная телега, трусил, что Савинков его убьет(!) — но этого всего я не могу рассказать здесь.
И не один Керенский был в истерике. Что говорил тот же Бунаков! Я отвечаю за верность выписок, — и опять начинаю не верить, что это могло быть.
Партия эсэров, благодаря тому, может быть, что к ней принадлежал премьер (Керенский), подняла голову, вся целиком, захватила истерически-трусливого Керенского в свои руки и думала только о своем торжестве на проблематическом «Учредительном собрании». А что такое была эта партия — послушаем давно известного нам члена центрального комитета И. Бунакова.
«Чернов, — говорил он, — бесчестный негодяй, мы за границей руки ему не подавали, но… я сижу с ним теперь рядом в Центр. Ком. и партия ультимативно отстаивает его в Правительстве. Громадное большинство в Ц. К. или дрянь, или ничтожество. Все у нас построено на обмане. Масловский — форменный провокатор, но мы его оправдали. Я знаю, у нас многие просто немецкие агенты, получающие большие деньги. Но я молчу. Я стою за Россию, но и дал свое имя максималистской, интернациональной газете. Меня тянет уйти… Но вот Плеханов откололся, ушел из партии. Чистка ее невозможна, кому чистить, когда все такие? Чернов негодяй, но он может 13 речей в один день произнести!»
Это еще не все. Д. С. ужасно кричал на Бунакова, — к чему? Все бред, бред… Или и мы в бреду? Подчеркиваю, что все, что тогда говорил и делал Савинков, было разумно и верно. Но не буду больше останавливаться на повторении моей записи, на кратких неделях, отделявших «дело Корнилова» (предательство Керенского) от 25 октября. Смольный институт давно был центром, как и балкон дворца Кшесинской, откуда Ленин произносил речи. Керенский говорил (даже мне здесь, в эмиграции), что Ленин и Троцкий подлежали аресту еще с июля, но он не знал их адреса (!!). Они, между тем, и не скрывались, все знали, где они.
Вот холодная, черная ночь 24–25 октября. Я и Д. С., закутанные, стоим на нашем балконе и смотрим на небо. Оно в огнях. Это обстрел Зимнего дворца, где сидят «министры». Те, конечно, кто не успел улизнуть. Все эсеры, начиная с Керенского, скрылись. Иные заранее хорошо спрятались. Остальных, когда обстрел (и вся эта позорная битва) кончилась, повели пешком, по грязи, в крепость, где уже сидели арестованные Керенским, непригодные большевикам или им мешавшие люди.
На другой день, — черный, темный, — мы вышли с Д. С. на улицу. Как скользко, студено, черно… Подушка навалилась — на город? На Россию?
Хуже…
Достаточно было раз написать об этих противных днях, чтобы еще снова, по памяти… Вот о свиданье с Горьким, когда жены заключенных министров просили его похлопотать… нет, попросить о них своих друзей большевиков.
— Ведь вы же приятель с Лениным…
Горький пролаял:
— Я… с этими мерзавцами… и разговаривать не хочу.
На эту бутаду я, не обратив вниманья, стала его стыдить, что он «с ними», говорила, что ему надо «уйти».